"Новые мученики Российские". Том III. Глава XXV. Евгений Карлович Миллер, Председатель Общевоинского Союза


НОВЫЕ МУЧЕНИКИ РОССИЙСКИЕ
(Третий том собрания материалов)

Составил
протопресвитер М. Польский

Глава XXV.
Евгений Карлович Миллер,
Председатель Общевоинского Союза


По тому доброму христианскому исповеданию, которое показал перед своими похитителями в прошлом доблестный воин, а потом Председатель Объединения русских воинов заграницей, генерал Евгений Карлович Миллер может быть поставлен в среду новых мучеников и исповедников к общему назиданию и подражанию.

Фотография 1920 года

Сведения о нем даются по запискам доктора Иосифа Ландовского, служившего много лет в НКВД в качестве специалиста по наркотикам. Записки найдены у трупа доктора, в одной избе на линии Ленинградского фронта во время Второй мировой войны 1941-1945 годов испанским добровольцем А.И. (Доктор Ландовский — русский поляк, сын офицера Русской Императорской армии, расстрелянного красными во время Гражданской войны. Еще до 1-ой мировой войны он окончил в России медицинский и химический факультеты и завершил свое образование во Франции. НКВД заинтересовалось им как крупным специалистом в области наркотиков.)

Он арестовывается и принуждается к службе в НКВД тем, что члены его семьи превращаются в заложников добросовестности его работы. Он бежал из лаборатории, находящейся в окрестностях Москвы и фактически являвшейся для него тюрьмой, так как в ней он жил под замком.

Испанским издателям не удалось разобрать и понять последних слов глав рукописи д-ра Ландовского, очевидно, написанных им в состоянии умопомешательства, причиной которого было письмо к нему. В этом письме сообщалось, что его жена и дети, взятые в качестве заложников, расстреляны.

Как известно, Е.К. Миллер, отправившись 22 сентября 1937 года на секретное совещание по вопросу о возможности освобождения России от ига коммунистов, был предан в руки их агентов своим ближайшим сотрудником, бежавшим вслед за этим из Парижа, где все это происходило.

На улице Жасмин, вблизи остановки подземной железной дороги, в двенадцатом часу дня указанного числа, Е.К. Миллера втолкнули в автомобиль: один, двумя руками схватившись за горло, тянул его в автомобиль, другой толкал его снаружи. Доктор, сидевший тут же, вынув шприц, сделал ему укол. Спящего привезли в одинокий двор с садом и внесли в дом. В три часа по полуночи доктор снова со шприцем в руках вошел к генералу. Евгений Карлович одетым лежал в кровати, к ножкам которой были крепко привязаны его руки и ноги. Он хранил полное молчание. По словам доктора, он взглянул на него глазами глубокими и тяжелыми, но в них не было чувства страха. Скорее это было беспокойство, так как он глазами следил за его движениями. Доктор сделал инъекцию, стараясь не встречаться с ним глазами. Генерал напряг мускулы своей руки и это напряжение было единственным, чем он выразил свое душевное состояние. Он не жаловался, не говорил. Генерала нужно было усыпить перед отправкой в дальнейший путь.

Далее рассказывает доктор.

<<Светало, но солнца еще не было. Молча мы выехали из Парижа. После довольно быстрой езды в течение полутора часов, мы остановились и довольно долго ждали у одного переезда. Время от времени мимо нас проезжали грузовики. Один из них, покрытый брезентом, остановился около нашей машины. Шофер, обратившись к организатору этой операции Габриэлю, сказал: "Привет, товарищ, все в порядке, погружен". — "Прекрасно", — ответил Габриэль, — "Мы двигаемся! Привет".

Так как машина остановилась слева от нас, то я со своего сидения, высунувшись немного в окно, мог видеть ее удаляющеюся. Над номером я заметил инициалы С.Д., по которым легко догадаться, что это машина советского посольства и что она, пользуясь своей дипломатической неприкосновенностью, отвезла сегодня утром генерала в неизвестное место. Машина остановилась у въезда на аэродром, на котором не было заметно никакого движения. Мы быстро вылезли, захватив с собою весь багаж. Недалеко стоял двухмоторный аэроплан серого цвета с очень тонкими крыльями. Рядом с ним находился французский офицер с несколькими солдатами. Не успел я занять место, как принесли и поставили на пол хорошо связанный ящик. Габриэль настаивал на ускорении нашего отлета. Вскоре дверь закрылась, и заработали моторы.

Прошло уже более двух часов, как мы летели над морем, не теряя берега из вида, и больше трех часов с момента вылета. Габриэль, подойдя к ящику, отпер замок, разорвал металлические упаковочные полосы, которыми ящик был стянут в различных направлениях, и, сорвав сургуч, поднял крышку. Мы увидели генерала связанным, неподвижным и спящим. Колени его упирались в подбородок. Габриэль принялся быстро его освобождать. Он поставил ящик вертикально, приподняв его конец, отчего ноги генерала вывалились наружу. Далее мы вместе вынули из него Миллера, что было нелегко, так как в этот момент аэроплан проделывал очень резкий маневр. В конце концов, нам удалось усадить его на одно из сидений, где он продолжал оставаться без движений, находясь под действием наркоза. Аэроплан начал спускаться. В этот момент я посмотрел на Миллера и, заметив у него некоторые признаки пробуждения, начал за ним сосредоточенно наблюдать. Совершенно незаметно мы приземлились. Миллер по временам шевелился, стараясь движением контролировать возвращение сознания, чему, как врач, я не помогал, не желая сокращать времени, когда он не страдал.

Послышался шум и появился Габриэль в сопровождении трех человек, с которыми он говорил на незнакомом языке, по всей вероятности, на испанском. Двое из них взяли Миллера, усадив его на свои сплетенные руки, третий поддерживал его за спину. Это были сильные и рослые юноши, которые орудовали с "больным" с необычайной ловкостью. За ними вылезли и мы, и я видел, как его клали на носилки. К нам подъехала большая белая машина, оказавшись каретой Красного Креста. В нее поместили генерала, к которому, по приказанию Габриэля, присоединился и я, примостившись около носилок. После этого в машину влез доктор или санитар, одетый в белый халат с повязкой красного креста на руке. За ним закрылись двери и мы двинулись в путь, продолжавшийся более получаса. Выйдя из машины, я увидел перед собой прекрасную виллу, окруженную садом, стоявшую на возвышении у самого берега моря. Одновременно подъехала машина, в которой был Габриэль. Его сопровождало четверо неизвестных в форме испанских военных. Я не знаю, были ли они все испанцы. Носилки спустили и внесли в дом.

В одной из комнат нижнего этажа Габриэль устроил Миллера, который пришел в себя и смотрел с удивлением по сторонам. Два солдата, один снаружи у двери, а другой внутри, составили охрану.

Габриэль сообщил мне, что если придет ожидаемый советский пароход, то, по всей вероятности, этой ночью я отправляюсь в СССР; он же вернется во Францию, где у него есть еще дела, и таким образом использует дни, которые я проведу в пути до Ленинграда, где он меня встретит. "Теперь пойдем поговорим с Миллером," — добавил он, — "я хочу ознакомиться с его душевным состоянием прежде, чем он останется с Вами на все время долгого путешествия". Мы вошли в комнату, где находился генерал. Габриэль на испанском языке приказал часовому выйти.

Затем посмотрел в упор на Миллера и спросил его: "Как обращаются с Вами, генерал? Я предполагаю, генерал, что Вам небезынтересно узнать, где Вы находитесь? Вы в Испании, на берегу прекрасного пляжа. С Вами хорошо обращаются и следят за Вашим здоровьем". — "Мне это совершенно безразлично". — "Напрасно! Положение Ваше совсем не такое безнадежное, каким Вы его себе представляете по первым впечатлениям". — "У пленников ГПУ не может быть надежд". — "НКВД, генерал, это не одно и то же, есть известный прогресс, дающий некоторые возможности". — "Не буду спорить, Вам это лучше знать". — "Оставьте, генерал! К чему эта натянутость в нашем неофициальном разговоре. Как Вы думаете, чем вызвано Ваше похищение? Прошу Вас, ответьте!" — "Это совсем нетрудно, принимая во внимание мое положение начальника русских антикоммунистов".

"Видите, генерал, как Вы ошибаетесь. Не желая задеть Вашу гордость, я должен сказать, что опасность Вашей организации для советского союза равна нулю или подобна той, которую представляет блоха для слона, находящегося на расстоянии двух тысяч километров. Во всяком случае, генерал, Вы лично должны испытывать чувство удовлетворения. Как противник СССР, Вы сделали все, что могли. Вы проявили мужество, ум и затратили те скудные средства, которыми располагали. Это мы признаем, но!.. скажите откровенно, удовлетворены ли Вы результатами Вашей антисоветской работы? Можете ли Вы предполагать, что эти результаты заставили нас пойти на риск скандала, связанный с Вашим похищением? Не подумайте, что я хочу умалить значение сделанного Вами, но согласитесь с тем, что посольства наши не взорваны, послы наши не убиты, нет белого террора в советском союзе, нет монархического саботажа в пятилетнем плане, белые генералы не находятся на службе у германского генерального штаба, они не являются советниками ни Гитлера, ни Микадо. У нас же есть нормальные дипломатические сношения, мы заключаем союзы; мы передвигаемся с полной свободой, которую Вы, белые, не в состоянии ничем ограничить. Я знаю, Вы надеетесь иметь в СССР секретные организации и рассчитываете на решительных людей, которые мечтают о наступлении своего часа. Да, генерал, есть мечты, мечты о Вас".

—"Даже если бы это было не так, я не могу с Вами спорить. Я выполнил свою присягу и свой долг, и если я пал, то пал с честью".

—"Это признано, генерал, признано. Верьте, для большевиков приятно слышать все это и сознавать, что это не фарс, как это почти всегда случается, приятно слышать от Вас, который известен как человек чести. Поэтому я хочу Вас успокоить. Мы Вас не похитили для того, чтобы получить признания и сведения, касающиеся Ваших друзей и Вашей организации. Здесь мы можем говорить без опасений быть выданными. Относительно Вашей организации мы знаем больше, чем Вы, так как в ней есть неоткрытые Вами наши шпионы. Что Вы мне скажете о Вашем любимце Скоблине? Что, даже подозревая, Вы не можете этому поверить, не правда ли? Странные Вы все, генерал... Помните, год тому назад Вы должны были посетить некоего доктора Зелинского. Помните? Вот он", — тут Габриэль указал на меня. — "Тогда Вас спас от похищения не белый, а троцкист. Но вернемся к Скоблину. Вы оставили письмо*, в котором разоблачаете его, в случае, если не вернетесь со встречи. И Вы же делаете ему предосторожность в отношении Вашей организации и не предпринимаете никакой в отношении собственной безопасности. Это абсурд! Чего Вы этим добились? Да, Скоблин не может быть Вашим заместителем, но этим Вы спасли уже погибшую и бесполезную организацию. А Вы-то, генерал, что?"

—"Выше моей личности стояла организация. Я не мог показать страха перед подчиненными. Может быть, Вам это непонятно?" — "Да нам уже известна Ваша военная гордость. В конце концов, все это уже случилось и ничего не изменишь. Посмотрим, поймем ли мы друг друга. Я не сомневаюсь, генерал, что Вы, по своему, любите Россию. Я в это верю и, основываясь на этом Вашем чувстве, предлагаю Вам послужить ей на благо. Вам, без сомнения, уже известно все случившееся с некоторыми советскими генералами. В данном случае я имею в виду сам факт, а не мотивы и причины расстрела. Мы хотим, генерал, чтобы Вы в этом случае исполнили роль патриота. И так как эта роль очень Вам подходит, то нам было бы желательно, чтобы Вы согласились".

—"Это все очень странно. Объясните мне". — "Хорошо. Вам нет надобности принимать решение сейчас же, так как у Вас будет возможность обдумывать предложение столько дней, сколько нужно кораблю, чтобы доплыть до СССР. Слушайте же, чего мы от Вас хотим: Вам известно, что Гитлер готовит нападение на СССР — для Вас всегда Россию — Вам это известно, так как у Вас просили военного и политического сотрудничества. В этом гитлеровском плане были замешаны расстрелянные в Москве генералы и еще другие, имена которых мы вскоре назовем, а с ними Троцкий и некоторые политики, на которых Вам тоже укажут. Узнав это от немецкого Генерального штаба, который продолжает настаивать на исполнении этого плана, Вы, преодолев в себе политические разногласия и ненависть к коммунизму, выдаете уже расстрелянных генералов, а теперь неожиданно еще живущих изменников и их интернациональных соучастников". — "Но ведь это все неправда!" — воскликнул генерал.

—"Все нет! В отношении Вас это неправда, но факты налицо. И не все ли равно, какими случайностями они будут окружены. Нет, теперь Вы мне не отвечайте. Вы должны все взвесить, генерал; другого выбора нет. Обо всем поговорите с доктором. Для Вашего же добра, примите предложение. Я с Вами откровенен, и говорю это не для того, чтобы Вас устрашить, но чтобы Вас поберечь. Во всяком случае, там Вы заявите то, что Вам будет приказано. Подумайте об этом хорошо, генерал, а тем временем требуйте все, что Вам необходимо, и оно будет доставлено, если не будет противоречить Вашему положению. И последний вопрос, чтобы закончить разговор: по всей вероятности, через несколько часов мы погрузимся на пароход — должны ли мы Вас доставить на него связанным или спящим. Для того, чтобы не прибегать к этой неприятной необходимости, мне достаточно Вашего честного слова, что Вы не будете пытаться покончить жизнь самоубийством. Что Вы мне ответите, генерал?"

—"Я не покончу самоубийством прежде всего потому, что мне это запрещает моя религия". — "По крайней мере, до чего-то нам удалось договориться. Больше Вас не будем беспокоить". Мы вышли, и в комнату снова вошел часовой.

Уже было больше часу ночи, когда мы получили извещение о том, что установлена связь с судном, на которое мы должны будем погрузиться, и что в данный момент оно лавирует у нашего берега.

Мы пошли за Миллером. Прежде чем выйти из комнаты, Габриэль напомнил генералу данное им обещание и сообщил, что его даже не свяжут. Миллер подтвердил данное им слово, и без дальнейших задержек мы отправились в путь. Вскоре мы прибыли на берег. В темноте можно было распознать силуэты маленьких лодочек, плавающих вблизи берега. У самого берега стоял неосвещенный катер. Габриэль, Миллер и я поднялись на его борт; немедленно заработал мотор, и мы отчалили. Изредка по сторонам появлялись плывущие куда-то лодки. Одна из них прошла почти вплотную к катеру, и я обратил внимание на то, что она была битком набита людьми. Я спросил Габриэля, были ли люди эти рыбаки. Он мне пояснил, что это эвакуация гражданского населения, не желающего попасть в руки фашистов. Генерал находился между Габриэлем и мной и за все время плавания не произнес ни одного слова. Наконец, вдали мы заметили слабый мигающий свет, оказавшийся сигналами советского судна, к которому мы плыли. По мере нашего приближения световые сигналы становились все яснее, и наконец мы причалили к огромной черной массе. Наверху была слышна русская речь. Катер проплыл некоторое расстояние вдоль корабля и остановился у лестницы. С помощью команды мы поднялись наверх. Миллер молча последовал нашему примеру.

Наверху у лестницы нас встретил капитан. "Останьтесь с Миллером, доктор", приказал мне Габриэль, удаляясь вместе с капитаном. Генерал и я вошли в темную каюту, свет в которой зажгли только тогда, когда за нами плотно закрылась дверь. Через четверть часа вернулся Габриэль вместе с капитаном, который увел с собою Миллера.

Оставшись со мною наедине, Габриэль торопливо сообщил мне о том, что он освободил меня от надзора за генералом, который теперь будет вести капитан. "Таким образом, — добавил он, — с Вас снята всякая ответственность. Вы будете единственным человеком на судне, имеющим право говорить с Миллером. Относительно этого у капитана имеется приказ. На Вас же лежит обязанность следить за обращением с ним и за состоянием его здоровья. Вы можете оставаться с ним наедине и, вообще, предпринимать все, по Вашему мнению, необходимое, только не в вопросе его охраны. В Ленинграде я Вас встречу и Вы доложите мне все интересное из области Ваших разговоров с генералом. Это все, доктор. Счастливого пути!"

Оставшись один, я захотел взглянуть на Миллера. В его каюту я вошел вместе с капитаном. В ней было темно, и свет опять зажегся только тогда, когда за нами плотно закрылась дверь. Миллер лежал на кровати, к которой веревкой были привязаны его руки. На мой вопрос, не слишком ли туго стянута веревка, он ответил отрицательно. Предупредив его, что в случае, если он почувствует боль или затруднение в кровообращении, то должен немедленно позвать меня, я ушел, и, разместившись в соседней каюте, крепко заснул.

Через несколько дней, когда мы были уже в Северном море, я пошел навестить генерала. Войдя в каюту, я поздоровался с ним, стараясь быть непринужденным, что мне плохо удавалось. Мое заявление, сделанное накануне капитану, освободило Миллера от веревок, и он был свободен.

Когда мы плыли уже по Балтийскому морю, мое беспокойство за сердце генерала все возрастало, а после тщательного осмотра я пришел к заключению, что состояние его здоровья с каждым днем ухудшается, несмотря на регулярные приемы дигиталиса.

Однажды вечером я рискнул завести с Миллером серьезный разговор, и начал так: "Что же, генерал, думали ли Вы о том, что Вам было предложено, когда мы уезжали из Испании?" — "Естественно, я думал об этом". — "Не будет ли бестактностью с моей стороны, если я Вас спрошу, к какому решению Вы пришли?" и, не давая ему времени ответить, добавил: "Верьте мне, это не любопытство, я стараюсь лишь помочь Вам решить очень трудный для Вас вопрос. Но если Вы желаете воспользоваться своим правом мне не отвечать или полагаете, что разговор со мною может Вам повредить, то тогда не отвечайте. Предупреждаю Вас, что мое отношение к Вам и мой уход за Вами от этого не изменятся".

Довольно долго генерал молчал. Я заметил, что в нем происходила внутренняя борьба. "Не знаю, хорошо ли я запомнил то, что мне сказал другой господин. Насколько я понял, от меня хотят получить ложное показание, не так ли?" — "Да, — ответил я, — показание, но определять его с такой опрометчивостью..." — "Опрометчивостью?" — перебил он меня, — а может быть опрометчивостью является то, что мне сделали подобное предложение?" — "Для Вас, генерал, это главное?" — "Безусловно, прежде всего это вопрос морали," — сказал он без всякого колебания и напыщенности, как самую обыкновенную вещь. — "Какой морали?" Генерал посмотрел на меня с тем же удивлением, с каким я наблюдал за ним, и ответил: "Вы этого не видите? Удивительно. Я должен врать, доктор. Да или нет?" — "Ах!.. Дело в том, что Вы должны дать фальшивое показание," — подчеркнул я. "Естественно, я должен буду клясться честью..." На этот архаический разговор я реагировал так: "Где Вы находитесь, генерал? Отдаете ли Вы себе отчет в том, что вступаете на советскую территорию? Насколько я могу заметить, Вы совершенно неспособны приспособиться к среде, даже больше — Вы ее игнорируете. Но то, что Вы ее игнорируете, не значит, что она не существует. Советская среда существует, она нас окружает, поглощает и ведет". — "Думаете ли Вы, доктор, — перебил он меня, — что действительно так сильна и всемогуща советская власть? Настолько сильна, что может диктовать нам мораль?" — "Мне совсем не трудно ответить Вам утвердительно, генерал, и привести тысячи примеров в подтверждение, но мне кажется, что при Вашей неспособности отойти от Вашей "абсолютной" морали, все они не будут иметь значения веских аргументов". — "Я продолжаю Вас не понимать, доктор. Может быть, для Вас существует две или больше моралей?" — "Да, генерал, и сейчас я сделаю попытку поставить себя в Ваше положение и рассуждать так, как будто бы я — это Вы". — "В самом деле? Я слушаю Вас с интересом".

—"Если Вы захотите представить себе безгранично злой режим, то для Вас это будет советский. Режим является злым до крайности тогда, когда в нем личная мораль и субъективное добро в действительности объективное зло. Быть верным злому режиму, честно и самоотверженно его защищать и, наконец, умереть за него, и все это только ради исполнения присяги, есть укрепление в себе дурного начала. Не так ли?" — "Совершенно верно". — "Вот видите, генерал, как обстоятельства меняют понятия об абсолютной и субъективной морали". — "Вы, доктор, очень ловкий полемик. Я уже раньше имел сведения о большом прогрессе диалектики в СССР, но когда какая-нибудь политика или философия создает великих диалектиков, я им не доверяю, потому что всякая ложь для своего существования нуждается в софистике. В данном случае, я не буду оспаривать все то, что Вы излагаете, так как с нетерпением хочу узнать, куда все это клонится". — "Это узнать не трудно: к тому, чтобы заставить Вас сделать выбор. Вы должны или подчиниться советскому приказу, или отклонить его. Вашими действиями, насколько я вижу, повелевает мораль, которая нисколько не подвергнется опасности. Сделайте заявление, направленное против некоторых заговорщиков и неприятелей советского режима".

—"Для меня режим этот порочный, а по Вашему, "служить порочному режиму — значит укреплять его". А борьба с его неприятелями не является ли службой ему?" — "С одним условием, генерал". — "Каким?" — "Если эти неприятели представляют собою хороших людей..." — "Противоположное плохому есть хорошее". — "Это было бы верно, но только при перестановке терминов". — "А именно?" — "Противоположное хорошему есть плохое. Это истина без исключений. Неприятель плохого человека может быть также плохим. Противник одного убийцы может быть таким же убийцей. Противники советского режима вовсе не должны быть людьми хорошими, они могут быть такими же порочными и даже хуже... Считаете ли Вы Троцкого лучше Сталина? Упрощая весь этот вопрос — Вам надлежит сделать выбор между Троцким и Сталиным... Как видите, это нечто, что лежит вне рамок Вашей личной морали".

Не встречая возражений со стороны генерала, я был уверен, что одержал полную победу. И, считая разговор оконченным, предложил ему папиросу, собираясь уходить. Он принял предложенную папиросу, а я удалился, испытывая полное удовлетворение собой.

На следующий день я посетил генерала позже обыкновенного. Мне хотелось еще до нашего свидания ответить в уме на все те вопросы, которые могли составить его показание. Мне хотелось облечь все это в такую форму лжи, которая придала бы Миллеру вид русского патриота, действующего исключительно во имя любви к народу, во имя спасения вечной России от нового нашествия. С этими радужными надеждами я вошел в каюту. Генерал сидел на кровати и курил. Осмотрев его пристальным взглядом, я нашел его в полном спокойствии. Я начал сразу же с обсуждения деталей его будущего дела. Прежде всего он должен отрицать факт своего похищения; его поездка в советский союз является добровольной. Его свидание с немецкими военачальниками действительно было и, узнав на нем о плане вторжения и расчленения России, он решил разоблачить заговор расстрелянных генералов. Я говорил, не переставая, стараясь не пропустить какой-нибудь детали, и только сказав все, замолчал, приглашая его своим молчанием вступить в разговор.

Он это понял и начал с вопроса: "Мои показания уже не могут повредить расстрелянным военным?" — "Естественно, нет". — "А если они уже расстреляны, то каким образом мои показания могут предупредить вторжение?" — "Быть может, есть еще другие генералы, замешанные в заговоре". — "А политические предатели будут тоже расстреляны, если я дам показание?" — "Они будут расстреляны независимо от того, дадите ли Вы его или нет". — "Могу я узнать, кто это такие?" — "Я не знаю всех тех, кто должен предстать перед судом, но во всяком случае среди них будут: Ягода, бывший начальник НКВД, Бухарин — председатель Коминтерна, Рыков — бывший председатель совета комиссаров, а остальные, по всей вероятности, близкой к ним категории. Как видите, вопрос идет о людях, которые были вождями революции и палачами Ваших единомышленников". — "Таким образом, согласно Вашим словам — это порочные враги порочного режима". — "Я, генерал, рассуждал, рассматривая вещи с Вашей точки зрения. Я же лично предан Сталину и его режиму".

Миллер внимательно посмотрел на меня и затем, не торопясь, сказал спокойным голосом, в котором чувствовалось убеждение: "Я очень сожалею, но должен разочаровать Вас, доктор. Я врать не буду. Так как мои противники большевики, троцкисты и сталинисты ненавистны мне в одинаковой степени, то я, как царский генерал, не позволю себе играть на руку одной из этих банд убийц. Я могу послужить еще своему делу и России. Я докажу всему миру и моим солдатам, что есть честь и доблесть в русской груди. Смерть будет моей последней службой Родине и Царю. Подло я не умру".

В словах генерала не было ни малейшей напыщенности и ни малейшего волнения. Слушая его речь, мне казалось, что я слышу приятную музыку. Мой отец, этот старый полковник, сказал бы, вероятно, то же самое. Облик моего отца, не будучи внешне похожим на генерала, как бы вошел в Миллера, отчего я испытывал известное возбуждение. Наступило тяжелое молчание. Я не находил в себе сил для продолжения разговора и покинул каюту, молча оставив на кровати генерала пачку табаку.

Два дня плавания разделяли нас от Ленинграда. После разговора с генералом я встречался с ним только для того, чтобы дать ему дигиталис. В течение последней ночи плавания мне не удалось заснуть ни на минутку. Рано утром я услышал шум и голоса работающей на палубе команды, что было знаком нашего скорого прибытия, назначенного капитаном на восемь часов утра. Часы показывали четыре. Я встал, умылся и вышел на палубу. Каюта Миллера меня притягивала, но я откладывал свое посещение и для того, чтобы убить время, занялся распознаванием силуэтов Ленинграда, погруженного в предутреннюю темноту. Наконец, я решился и вошел к Миллеру, который, вновь связанный, лежал на кровати и спал. Дав часовым знак не будить и стараясь не шуметь, я вышел и вернулся в свою каюту. Вдруг мне пришла в голову, как мне тогда казалось, гениальная мысль — дать генералу перед выходом на берег ежедневную дозу дигиталиса, который поможет его сердцу перенести первую встречу с чинами НКВД. Это, такое простое и обыкновенное, показалось мне в тот момент чем-то возвышенным — последней ценной услугой генералу. Я взял свой маленький чемоданчик с медикаментами и отправился к Миллеру. Когда я вновь увидел связанного генерала, то почувствовал прилив страшного негодования. Мне хотелось выругать сторожившего его матроса, которому я приказал развязать веревки и выйти из каюты, что он и сделал с кроткими глазами ягненка.

"Мы прибываем, генерал," — заявил я. — "Я об этом догадался, слушая сирену. Могу я уже встать, как Вы полагаете?" Этот вопрос, в котором чувствовалась просьба о разрешении, заставил меня покраснеть. Кивком головы я ответил утвердительно и повернулся к нему спиной, чтобы дать ему возможность одеться. Когда мне показалось, что он уже с этим покончил, я повернулся и, глядя на генерала, представил его себе, сходящим на берег в своей парижской одежде, неспособной предохранить его от холода. Температура была низкой, и утро обещало быть зимним. "Вам холодно, генерал?" — Спросил я его. — "Чувствую, что утро достаточно свежее," — ответил он, потирая руки. Ничего не говоря, я отправился в свою каюту, быстро открыл один из чемоданов и, достав теплую нижнюю рубашку и шерстяной свитер, вернулся с этими вещами к Миллеру. Вначале он отказывался одеть нижнюю рубашку, предпочитая одеть ее позже, в Ленинграде, и только после моего предупреждения, что ее у него отберут, если она не будет на нем, он ее одел. Видимость увеличивалась, но пароход двигался медленно. Я сказал, что буду завтракать вместе с генералом. Его я убедил хорошенько поесть после дигиталиса. Вскоре после завтрака я заметил, что пароход остановился, вслед за чем послышался шум падения якоря и голоса матросов. Генерал бросил недокуренную папиросу. "Разрешите?" — Сказал он, поднимаясь и направляясь к окошку, около которого он застыл, устремив свой взгляд вдаль. Я предоставил генералу весь иллюминатор, в который он, бледный и неподвижный, как изваяние, продолжал смотреть неморгающими глазами. Какие воспоминания нахлынули на него при виде Петербурга? Я очень внимательно следил за ним, почти затаив дыхание. Вдруг мое сознание прорезала ужасная мысль: я вспомнил, что, уходя из каюты, оставил свой чемоданчик с медикаментами открытым на кровати генерала. Я вздрогнул от мысли, что содержимым некоторых флакончиков можно было воспользоваться как смертоносным средством. Целый ряд тревожных предположений промчался в моей голове... Да, генерал мог... Да, это все возможно сделать в один миг... Я почувствовал, как у меня по спине пробежали холодные мурашки. Нет, сказал я сам себе, ведь он дал честное слово, что не покончит с собой. А вдруг, вновь подумал я, переживания, связанные с прибытием в Ленинград, и страх перед неминуемыми мучениями его поколебали? Я взглянул на ампулы и пузырьки, стараясь обнаружить следы кражи. Может быть, дигиталис? Я посмотрел жидкость на свет и попытался подсчитать дозы, данные генералу, стараясь установить количество остатка. В этот момент я остановил глаза на генерале, который продолжал пребывать все в том же положении, производя впечатление трупа на ногах. В голове у меня пронеслась мысль, что он уже мертв, но каким-то чудом продолжает стоять. Страх меня душил. Я уже представил себе бездыханное тело генерала, лежащее у моих ног. Сильный скрип, похожий на скрип колес, вывел меня из этого состояния и я вновь взглянул на профиль Миллера и застыл, точно загипнотизированный: по его щекам катились слезы. Не знаю почему, но в этот момент спокойствие вернулось ко мне. Страх исчез, и я почувствовал уверенность в том, что генерал не отравился. Теперь я был уверен в генерале, как в самом себе. Когда мой взгляд снова остановился на пузырьке с дигиталисом, я не почувствовал прилива беспокойства, но спокойно определил, что половины имеющегося лекарства было бы достаточно, чтобы принявший его умер через несколько часов. Во рту у меня пересохло, и я решил выпить стакан чаю, тем более, что чайник стоял на столе. Наливая себе, я машинально налил и генералу и, когда ставил чайник на место, меня осенила одна мысль... В то же самое время генерал повернул голову и сказал: "Мы причаливаем, уже ставят сходни," и снова устремил свой взгляд в окно. С этими словами картина пытки и конца генерала встала в моем воображении, отчего я почувствовал сильную душевную боль. Я не был больше в состоянии следить за своими мыслями и не знаю, как между моими пальцами очутился пузырек с дигиталисом, половину которого или больше я вылил в стакан генерала. Как автомат, я спрятал лекарство и запер чемоданчик. Послышались приближающиеся шаги. Я взял в каждую руку по стакану и голосом, который мне показался довольно странным, предложил: "Последний стаканчик, генерал!" — "Спасибо," — ответил он, беря стакан в свою руку. Я пил с закрытыми глазами, а когда их открыл, генерал уже ставил на стол свой стакан. "Папироску еще?" — "Спасибо, доктор, спасибо!" Зажигая ему папиросу, рука моя не дрогнула. Послышались голоса у двери. Через стекло я увидел полушубки чекистов. Дверь открылась, и потянуло холодом. "Холодно ли Вам, генерал?" — "Нет, доктор. Я очень Вам благодарен за одежду, без которой я бы дрожал от холода, а они могли бы вообразить, что я дрожу от страха". Несколько мгновений никто в дверях не показывался. Затем раздались тяжелые шаги, и всю дверь закрыла плотная фигура одного из начальников НКВД. "Арестованный?" — Спросил он. — "В Вашем распоряжении, сударь," — ответил генерал, сделав шаг вперед. Фигура чекиста оказалась рядом. Генерал поднял ногу, чтобы переступить через порог, но, делая это, повернул назад голову и посмотрел на меня. Я не могу описать этого последнего взгляда. Мне хочется верить, что я прочел в нем для себя прощение и благодарность.

На пристани меня уже поджидал Габриэль, вместе с которым я в поезде отправился в Москву. На другой день, рано утром, меня разбудил телефонный звонок Габриэля, который сообщил мне о смерти Миллера**, сказав: "Какая досада — целый год работы потерян">>.



Примечания редактора

* Записка была такого содержания: "У меня сегодня в 12.30 часов дня свидание с генералом Скоблиным на углу улиц Жасмэн и Раффэ. Он должен отвезти меня на свидание с германским офицером, военным атташе при лимитрофных государствах, Штроманом и с Вернером, прикомандированным к здешнему германскому посольству. Оба хорошо говорят по-русски. Свидание устраивается по инициативе Скоблина. Возможно, это ловушка, а потому на всякий случай оставляю эту записку.
— 22 сентября 1937 г. генерал-лейтенант Миллер".
** Из Википедии:
Тюремное заключение и гибель.
Миллер был доставлен в СССР на теплоходе «Мария Ульянова» и заключён в тюрьму НКВД на Лубянке, где содержался под именем Петра Васильевича Иванова. На допросах не сообщил никакой информации, способной причинить вред деятельности РОВС. 30 марта 1938 генерал обратился к наркому внутренних дел Н. И. Ежову с просьбой разрешить ему инкогнито посетить православный храм, пояснив, что он вряд ли при этом будет узнан: «Я могу перевязать лицо повязкой, да и вообще мой современный облик штатского старика мало напоминает моложавого 47-летнего генерала, каким я уехал из Москвы в 1914 году». Ответа на эту просьбу не последовало, и 16 апреля Миллер обратился к Ежову с новым письмом, в котором просил передать ему Евангелие и «Историю церкви» (или «Жития святых»), а также разрешить пользоваться бумагой и пером. Реакции властей на эти просьбы также не последовало.

Был приговорён Военной коллегией Верховного Суда СССР к высшей мере наказания и расстрелян во внутренней тюрьме НКВД 11 мая 1939 года.


Комментарии