П.И. Богатырев: Покровская застава

Покровский монастырь в Москве

К числу особенно бойких московских застав принадлежала Покровская застава. Тракт, лежавший через нее, шел на Коломну, Рязань, Козлов, Воронеж, Ростов-на-Дону и вплоть до Кавказа.

Обозы, идущие в Москву и из Москвы, сновали с утра до ночи. Все эти обозы направлялись на постоялые дворы в Рогожскую, так как у Покровской заставы постоялые дворы были исключительно для живейных извозчиков.

Жители, как у самой заставы, так и близлежащих улиц и переулков, состояли преимущественно из московских купцов и мещан. Среди первых были очень богатые люди, поселившиеся на Семеновской улице, идущей от Таганки к заставе. К одному боку заставы примыкал Камер-Коллежский вал, ведущий к Спасской заставе, и пустырь Покровского монастыря, с другой стороны — такой же вал, проезд около него и Большая и Малая Андроньевские улицы. Последняя, на которой я родился, сильно напоминала собою превосходно описанную Глебом Успенским Растеряеву улицу. Та сторона улицы, которая примыкала к заставе, отличалась своей характерностью от других Рогожских улиц. С нее и начнем наш рассказ.

Улица эта была немощеная. Мало того, она имела на самой середине, в нашем районе, такую лужу-трясину, которая не просыхала даже и в очень жаркое лето. Лужа эта находилась против наших ворот, и мы должны были выезжать в другие ворота, к валу, то есть на противоположную улицу, где также была лужа, но которая иногда, хоть и не вся, просыхала. Никто не рисковал ездить по нашей улице, а если кто по неведению и попадал сюда, то добрые люди предупреждали не ездить, чтобы не застрять. По бокам улица зарастала травой. Иногда краешек лужи обсыхал — тогда являлась возможность и проехать.

Дома были деревянные. Как сами домовладельцы, так и жильцы знали друг друга с малых лет и считались чуть не родными. Очень редко кто менял квартиру, большею частью как «сели», так и жили по нескольку десятков лет. Жители кто занимался мелкой торговлей, кто ремеслом: клеили корзины, делали сундуки, были столяры и даже игрушечники, а также выделывали и «китайский чай». Недаром прославились тогда «рогожские плантации». Я хорошо помню, как «китайцы» сушили спитой чай на крышах сараев, погребов и прочих построек. Что с этим чаем делали потом, после сушки — это оставалось тайной. Спитой чай получали в трактирах, где его собирали в корзины, и довольно-таки грязные. Дело это было, очевидно, прибыльное, ибо около него кормилось немало народа.

Среди наших жителей были оригиналы, возможные только в наших палестинах. Расскажу о некоторых.

Дом, в котором я появился на свет божий, принадлежал некоему Нехотьянову, или, по местному выражению, «помадчику»,— говорят, он прежде помаду работал. При нем жили три дочери, уже пожилые, и два внука. Старик Нехотьянов был страшный ругатель и насмешник. Вставали они часа в четыре утра, и вот по всему двору голосов шесть вопят, буквально вопят на всю улицу:
— Ти-ти-ти-ти-ти-ти!..

Это они сзывают кур, так как старик был до них большой охотник и у него водились кохинхинки, брама-путры и прочих дорогих пород петухи и куры. Дочери и внучата орут: «Ти-ти-ти!», а старик на них орет, заметя, что они не то делают. Орут и люди, и куры, и все это покрывается горластыми петухами. Гвалт на всю улицу. Но к этому уже все привыкли.

Мы потом переехали в соседний дом, несколько наискось от дома Нехотьянова. У нас на дворе всегда бывало собак до двадцати, огромных овчаров, и вот, взбудораженные криком нехотьяновских кур, собаки поднимают неистовый лай, как раз напротив нас сердобольная домовладелица ранним утром оделяла в окно нищих, которых собиралось не один десяток. Эти нищие вопили у окна на всевозможные голоса:
— Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас грешных! Кормилица наша, Александра Абрамовна, подай Христа ради!

Вообразите, что за какофония стояла на нашей улице. Да прибавьте еще мужика-молочника, который резким голосом без отдыха валяет, как перепел:
— Молока, молока, молока!

Посторонний человек мог бы ошалеть, да у нас посторонних и не бывало.
Напротив Нехотьянова был другой домовладелец, Абрам Маркович Милютин, человек с очень хорошими средствами; он жил на проценты с капитала да доходом с квартир-клетушков, где ютилась всякая беднота.

Милютин был старик очень скромный. Он целые дни просиживал на лавочке у ворот, во все времена года в красной лисьей шубе, и только покашливал. Бывало, только и слышно: «Кхе-кхе-кхе-кхе!» 

Нехотьянов тоже сидит у ворот, наконец «помадчик» не выдерживает и кричит Милютину через улицу:
— Аль костью подавился, старый черт?
Каждому из них было лет по семьдесят.
— Ты десять лет умершим числишься! — продолжает «помадчик».— От долгов скрываешься. И шуба-то у тебя, как плешь твоя на голове, облезлая.

Милютин молча встанет с лавочки и пойдет домой, предварительно заперев на цепь колодец, чтобы не давать воды задире «помадчику» да и жильцам его кстати. Дело в том, что у Милютина был один колодец на весь наш околоток, и все им пользовались.

Был у нас и еще один домовладелец, Буйлов. Это был старик атлетического сложения, с большой, во всю грудь седой бородой. Буйлов ничем не занимался, и жил небольшим доходом с дома и шибко «зашибался» зеленым вином. И вот когда он впадал в такой «транс», то тут пощады не было никому.

В таком «рае» он имел обыкновение выходить на середину улицы и, встав на пригорок против своего дома, зычным голосом греметь на весь околоток:
— Тпрунды, тпрунды, чинкель-минкелъ, хлюст!
Его огромная фигура резко выделялась среди улицы.
— Если это богачи,— орал он, размахивая рукой,— то где же нищие? Шис, гольтепа! — добавлял он.

А у всех ворот сидит народ и только посмеивается да погрызывает подсолнушки.
— Обедали ли нынче? Чай, животы-то подвело, как у борзых собак! — неслось с пригорка.
И, «отведя душу», Буйлов, махнув рукой, уходил домой. Вообще же этот старик был добрый и ласковый.

У нас и игры были оригинальные.
Кроме бабок, мы играли в бега. Делалось это так: собирались человек десять — пятнадцать больших и мальчиков, и вот кто-нибудь предложит бежать «вокруг дома», то есть вокруг околотка, вмещавшего в себе несколько смежных домов, и ассигнует на это копеек пятнадцать — двадцать. Все становятся в ряд и по данному знаку ринутся бежать. Много было в этом смешного: кто спотыкнется, упадет, кто, отстав далеко, сядет или тихонько идет назад. Большею частью выигрывали мальчики — они, конечно, легче бежали. Бывали у нас и «тридцативерстные» бега, как на настоящих бегах. Наш «тридцативерстный» бег заключался в том, что от данного места, то есть от «беседки», которую изображали наши ворота, надо было пробежать кругом Камер-Коллежского вала, через Покровскую заставу и смежную с ней Рогожскую, что в общем составляло версты полторы. Призы на эти бега состояли из игрушек от Троицы, которые я закупал для этого, а также из разных книг и небольших денег, которые собирались тут же, среди зрителей. Я сам бегал «на тридцать верст», но каждый раз где-нибудь на половине пути перелезу через вал и плетусь тихонько к «беседке». Это интересовало многих, но более всего возбуждали интерес зимние бега, и к такому беговому дню готовились.

Обыкновенно бега происходили по праздникам, и о таком дне уже оповещалось ранее. Летом мог бежать всякий без взноса какой-либо платы. Ну, а зимой надо было записаться ранее и внести плату, смотря по ценам приза,— шесть или двадцать гнезд бабок с каждой бегущей «лошади».

Интерес зимних бегов заключался в том, что все «лошади» были запряжены в так называемые подрезные саночки, низенькие и узенькие, вершков семь ширины, — «на подрезах». К каждым саночкам привязывались огло-бельки, а когда было нужно, то и постромки. Бега были и одиночные, и парой с отлетом, и троечные. Каждая «лошадь» носила имя. 

Так, например, обо мне в афишах писалось: «Г. Мясникова — Подарок, вороной жеребец, собственного завода» — в подражание знаменитому тогда рысаку. Другой писался так: «Бардина — Щеголь, вор. жер., завода Тулинова», и все в том же роде. К «беговому» дню мальчики готовились, сговаривались, кому быть «лошадью», кому «наездником», кому идти в корню, кому на пристяжке, если это пары и тройки. Потом начинались «проездки», и резвейшие мальчики делались «лошадьми». 

«Бег» начинался часа в два. «Беседкой», повторяю, были наши ворота к валу. «Круг», который шел вдоль очень длинного забора, обтягивался бечевкой на кольях, снег расчищался. Этим занимались и «наездники», и «лошади» еще с утра. До начала «бега» на заборе вывешивалась писаная афиша с перечислением «лошадиных» имен, имен «наездников» и призов. Все, как на настоящих бегах. Зрителей собиралось очень много, даже с улиц и не нашего района. «Лошади» фыркали, били ногами, одним словом, «просили ходу». Случалось иногда, что «наездник» и подерется с «лошадью» из-за чего нибудь, но такие лишались права «на бег» и сводились с круга. Наконец раздавался звонок, и «лошади» въезжали в круг. По второму звонку становились на места, по третьему — пускались. Очень интересно было смотреть, как, задравши головы вверх, мчались «лошади», а «наездник» только поощряет тихонько да посматривает на свою «лошадь». «Тройки» должны были скакать, бежать воспрещалось, кроме тех случаев, когда в афише было сказано, что «коренная рысью», а пристяжные — «произвольным аллюром». Строгость была большая, и это нравилось, как «лошадям», так и «наездникам». «Тройки» возбуждали большой интерес, и выигравшая приз «лошадь» встречалась аплодисментами и криками «браво».

До позднего вечера, бывало, тянутся «бега», и публика не расходилась до конца. Даже женщины бывали на наших «бегах» и любовались ими. «Бега» продолжались почти всю зиму.

Летом пускали большие «змеи» с трещотками, водили хороводы и играли в горелки. Зимой играли «в рыбку».

Параллельно Малой Андроньевской улице шла Большая Андроньевская.
Расстояние между этими двумя улицами ограничивалось какою-нибудь сотней саженей, а в нравах разница была большая. Тогда как Малая Андроньевская улица олицетворяла собою знаменитую Растеряеву улицу, Большая Андроньевская являла собой хорошую улицу вполне благоустроенного города. 

Вся она была вымощена, дома на ней были, за малыми исключениями, каменные, двухэтажные, даже с мезонинами и очень красивой архитектуры. Жители не выходили к воротам посидеть на лавочке и не усыпали шелухой подсолнухов тротуары, которые, кстати сказать, были выложены кирпичом. Здесь не было на улице перебранок соседей и не водили хороводов; даже мальчишки не играли в бабки и не загораживали тротуаров прохожим. Здесь народ жил торговый и торговал больше в «городе». 

Были разные мастерские: пуговичные, скорняжные, была небольшая кушачная фабрика, была мастерская, где выделывали «старинные» иконы, подделывая их под суздальское письмо. Говорили, что иконы эти делали «старинными» посредством какой-то особой копоти; иконы сбывались любителям старинного письма. Странное дело: большинство знало, что в этой мастерской иконы подделывают «под старину», а все-таки покупали их за настоящие.

Улица, эта широкая, чистая и тихая, была очень красива в то время. Переулки, соединяющие ее с Малой Андроньевской и другими улицами, заселены были мастерами для местных нужд: портными, сапожниками и торговцами вразнос.
Близ этой улицы был так называемый Вокзальный пруд, от которого летом разносилась вокруг нестерпимая вонь. Туда бросались обывателями дохлые собаки, куры, кошки и прочие мелкие домашние животные.

По этим переулкам проживали и так называемые в то время «мастерички» — это девицы старообрядческого мира, обучавшие «псалтырю» древлепрепрославленных детишек; они же и ходили читать псалтырь по покойникам. Народ это был большею частью молодой и красивый.

Жили в этих улицах и переулках тихо. В летний жаркий полдень нигде ни души, одни только куры копаются в пыли среди улицы. Тишину нарушал котельный завод, откуда иногда по всем улицам и переулкам доносились удары молотов о железо. Заходили сюда и разносчики с ягодой, яблоками и разными лакомствами, в чаще татары со своим «шурум-бурум». Татарин был часто желанным гостем — беднота нуждалась в копейке и изворачивалась как умела, продавая и меняя.

Но самой главной улицей была Семеновская, идущая от Таганки к самой заставе. Знаменитая Таганка — это какой-то синоним отсталости, заскорузлости, непроходимой умственной глуши. Таганская купчиха — это что-то дикое, несуразное. Может быть, оно и было так с точки зрения остальной Москвы, по правде сказать, совсем не знавшей Таганки за ее отдаленностью от центра города, но едва ли были правы те, кто так смотрел на Таганку. Замоскворечье и все окраины были ничуть не просвещеннее Таганки, а только на нее одну «валились шишки» порицания, как на бедного Макара.

Таганка представляла из себя большой богатый рынок, мало чем уступавший известным московским рынкам— Немецкому и Смоленскому — и далеко превосходивший все остальные. Тут были богатые мясные, мучные и колониальные лавки, где можно было найти все, что могло бы удовлетворить самый тонкий гастрономический вкус. Народ кругом жил богатый, видавший виды, водивший торговлю с иноземцами и перенимавший у них внешнюю «образованность»...
Такие фирмы, как Морозовы, Алексеевы, Залогины, Мушниковы, Беловы, Ашукины, занимали одно из самых видных мест в русском коммерческом мире, а они все родились, жили и умирали около Таганки. Да и кроме них, было очень много богатых людей, живших «у себя» может быть, и «по-серому», но в обществе не являвшихся людьми «дикими». Над Таганкой смеялись и в комедиях, и в юмористических журналах, и даже в песенках.

А в Таганке жили-поживали да денежки наживали и втихомолку посмеивались над своими «надсмешниками».

Вся Семеновская улица была застроена большими каменными двухэтажными домами. При многих домах были большие сады. Было много лавок со всяким товаром, трактиров с поварами и «низков» с «маркитантами» и «блинниками», но чем ближе к заставе, тем улица становилась «серее», мельче, так сказать, но все-таки была хорошей улицей.

Я еще вернусь к Покровской заставе, а теперь не могу обойти молчанием одну из лучших, если не самую лучшую в Москве — Алексеевскую. Их две — одна Большая, а другая Малая. Вот о первой я и скажу несколько слов.

Большая Алексеевская улица начинается у самой Таганки и ведет в Рогожскую, где и оканчивается у улицы Хивы. Малая идет параллельно ей, начинается от середины Большой и выходит на Николо-Ямскую улицу. Большая Алексеевская улица в своем начале очень широка, почти шире всех улиц Москвы. Богатые, великолепные дома делают ее прекрасной улицей.

Здесь нет ни лавок, ни магазинов, ни мастерских, кроме двух золото-канительных фабрик Алексеевых. Говорят, от этих Алексеевых и улица получила свое название. Алексеевы были очень богаты, так что их богатство вошло в поговорку. «Ведь ты не Алексеев»,— говорил кто-нибудь другому, желая упрекнуть его в заносчивости. Тогда достоинство людей мерилось еще богатством. Сам Алексеев в юмористических журналах фигурировал тогда под именем Петра Рогожского и был, говорят, оригинальный старик. Дом у него был как дворец, с золоченым балконом; внутри роскошь была царская. Однажды, рассказывают, к нему приехали представители какой-то богатой английской фирмы и, увидя на дворе плохо одетого старичка с метлой, подметавшего двор, спросили его о хозяине.

— Сейчас узнаю,— отвечал старичок и предложил гостям войти в дом.
Они были поражены роскошью обстановки, но каково же было их удивление, когда оказалось, что подметавший двор бедный старичок был самим хозяином богатейшей в России фирмы.

У Алексеева был замечательный кучер, который весил девять пудов. В этой массе тела и огромной бороде тогда видели красоту и щеголяли ею.

Сказав о районе Покровской заставы, возвратимся к ней и ее тракту.
У Покровского монастыря, на пустыре, против святых ворот, по базарным дням был базар овса; его привозили рязанские мужики. Овес был сухой, овинный. Продаже овса много способствовали так называемые кулаки, попросту посредники между мужиком и обывателем. Кулаки знали всех обывателей, кому нужен овес, и предлагали его, купив предварительно у мужика и дав двугривенный задатку, а не то кушак или рукавицы. Кулаки — это ловкий народ, оборотистый, и пальца им в рот не клади. Про них и песня сложена:

За Москвою за рекою Там стоит народ толпою,
В Москве кулаки,
В Москве кулаки.
Стоит Басов да Некрасов, Еще Мохов да Горохов,
Алешка Скобин (2 раза).
Как вот с Питерской-то «дачи» Мужичок едет на кляче,
Он овес везет (2 раза).
Кулаки тут подбежали, Кулаки в воза совали:
«Что, брат, продаешь?» (2 раза).
Мужичок сказал: «Овес!» — И на горсточке потрес,
На горсти своей (2 раза).

Базары бывали очень большие, особенно зимой. Нередко здесь зимой же продавали и свиные туши. Несмотря на бдительность кулаков, всегда преследовавших жулье, последнего здесь было достаточно: именно мелкого жулья,— «карманников» и «по возам».

Бывали смешные случаи. Жулик, закинув за лапу туши веревку, стащит ее с воза и волочёт по снегу, а другой жулик стащит с воза у зазевавшегося мужика тулуп. Воришки наденут этот тулуп на тушу, шапкой накроют да еще в валенки обуют и будто пьяного товарища домой ведут. Потерпевший мужик раз пять мимо пробежит и не догадывается, что пьяный «товарищ», одетый в тулуп,— его собственность. Жулики очень боялись кулаков и обделывали свои делишки подальше от их глаз.

В праздники, после ранней обедни, все трактиры переполнены были народом. Говор и шум стояли в залах. В одном из трактиров, Морозова, получались тогда газеты «Московские ведомости», «Русские ведомости», еще маленькие тогда по формату, издаваемые Скворцовым, «Современные известия» и журналы «Всемирная иллюстрация», «Нива», «Развлечение», имевшее и тогда успех в руках Миллера, и потом — «Будильник». Как видите, потребность читать и тогда была. У нас были свои политики, милые спорщики, в своей наивности перестраивавшие Европу, но были и сведущие в сем деле люди...

Движение в эти часы у заставы было огромное, теснота доходила чуть не до давки. Двигались обозы, возы огородников, везли сено, овес, солому, дрова. Раздава лись крики продавцов вразнос: «Кушаков, рубашек, рукавиц!» Палаточники зазывали купить горячие калачи и сайки. Все это кипело самой бойкой, веселой жизнью и являло собой совсем русскую картину давно прошедших веков, будто жилось не в дни освобождения народа от крепостной зависимости, а в те жуткие годы, когда народ ахнул и горько воскликнул: «Вот те, бабушка, и Юрьев день!» И все это восстает так живо и ярко, со всеми особенностями того времени, о котором я вспоминаю.

За заставой в то время по обеим сторонам ее тянулись огороды; с одной стороны от нашего вала они раскинулись вплоть до Рогожского старообрядческого кладбища, а с другой стороны до деревни Хохловки и достигали деревни Кожухово, перекинувшись через Дубровки. По левой стороне Рязанского тракта, сейчас же за заставой, были устроены известковые заводы, где обжигали алебастр. Заводы эти были деревянные, из теса, и, когда разожгут печи — это бывало и ночью,— вспыхивало огромное зарево, и мы все опасались пожара. Действительно,вспыхни эти десятки сараев, нашей Андроновке грозила бы серьезная опасность.

Наконец прошли слухи о постройке железной дороги в Нижний. Боже, сколько говору поднялось в нашем захолустье! Большинство не хотело этому верить. Однако в наших палестинах стали появляться новые люди, и в Рогожской призадумались: что же теперь делать? А ворвавшиеся к нам новые люди не дремали. Прежде всего, были сломаны известковые сараи и удалены куда-то в другое место.
Догадливые люди поспешили воспользоваться свободными резервами по правой стороне шоссе и снимали их у Удельного ведомства. Закипела постройка домов, трактиров, кабаков, постоялых дворов — и пустынная сторона ожила. На огородах и где прежде были известковые сараи шла усиленная стройка вокзала и всех необходимых зданий, которым несть числа.
Тысячи народа зашевелились, и день и ночь раздавались удары. Землю всю вскопали, всюду легли рельсы, вместо огурцов выросли громадные здания, и Рогожское кладбище, видимое от нас с вала, закрылось, и только виднелись одни кресты. В самой Рогожской дома-особняки стали приноравливать к квартирам для жильцов, устраивали номера, и всюду на воротах появились записки о сдаче квартир и комнат. Дело дошло до того, что даже коренные рогожцы стали одеваться в «немецкое» платье, сбросив с себя старую поддевку, и поступать на службу на железную дорогу.

Наконец раздался первый свист паровоза и огласил нашу сторонку. Европа ворвалась к нам, словно хлестнула нас огненной вожжой, и азиатская Рогожская пала. Угадав чутьем «новое», она бросилась к нему со всех ног, отрешившись в массе от «старого», и зажила новою жизнью.

Все наши девицы вдруг сделались «барышнями». На хорошеньких головках вместо платочков появились шляпы с белыми перьями, щегольские зонтики, и наши тротуары стали топтаться французскими каблучками.

Гребенка, как музыкальный инструмент, под которую «разделывали кадрель», была изгнана, и уже кое-где постукивали фортепьяно. Старые песенки улетели, место их заняли чувствительные романсы, а в виде литературы уже совершенно открыто появились «Юрий Милославский», «Таинственный монах», «Битва русских с кабардинцами», «Последний Новик» и много других подобного рода.
Потом добрались до Тургенева, до Гоголя, а эти уж совсем вывернули в другую сторону рогожские мозги.

Вплоть до Рогожского кладбища застроились обе стороны шоссе, одна — зданиями железной дороги, другая — частными владениями. Все ожило, будто по мановению волшебного жезла. Пахнуло чем-то новым, невиданным, неслыханным. Ворвалась какая-то новая струя, разрослась в вихрь, который и закрутил, и захватил все и вся. Это, помнится, было в конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов.

А тут подоспело великое дело — освобождение крестьян, встряхнувшее всю Русь, и таившаяся по закоулкам заскорузлость поняла свой конец, почуяла его умом и сердцем, поджала хвост и притихла.

Сначала железная дорога пошла до Павловского Посада, или «Выхны», как зовут его попросту, потом подвинулась до Владимира, там до Коврова и, наконец, достигла Нижнего, Ямщичество по этому тракту пало окончательно, и Владимирка опустела. Молодые хозяйки постоялых дворов состарились, лихая песня ямщика сгинула, и «дар Валдая», «малиновый» звон колокольчика смолк навсегда; растерялись рассыпчатые бубенцы под расписной дугой, и вместо всего этого гудит паровоз да звякают рельсы под тяжелыми вагонами...

За нововыстроенной слободкой, по правой стороне шоссе, несколько поодаль, находится Калитниково кладбище, в то время довольно захудалое. Сюда иногда по праздникам собирались погулять — тут довольно зелени и есть тень. Но с открытием железной дороги рогожцы бросились гулять в Кусково, в одно из лучших имений России, принадлежащее графу Шереметеву. По праздникам отправлялись в Кусково" особые поезда, и народ туда, что называется, валом валил, отрешившись от всех своих местных забав.

По левой стороне шоссе вся огромная площадь земли была застроена железной дорогой, и сейчас же за ней находится знаменитое в старообрядческом мире Рогожское кладбище. Расскажу о нем то немногое, что слыхал и что сам видал. Не буду вдаваться в его огромное значение в старообрядческом мире, а расскажу о нем как сторонний наблюдатель.

Рогожское кладбище, или, как тогда называли, Рогожский богадельный дом,—одно из богатейших учреждений России в этом роде. Великолепные храмы, украшенные иконами и живописью, поражали своим богатством, и вряд ли где на Руси были храмы богаче. Большинство денежных тузов России — старообрядцы, не жалевшие и не жалеющие до сих пор ничего для украшения своих храмов. 

Жадные до всего редкого, что касается их духовной жизни, они не жалели тысяч за редкие старин ные книги и отдавали их на кладбище, где и хранили их как зеницу ока. Там можно встретить такие редкости, какие по ценности не уступят знаменитым европейским музеям и библиотекам.

Само кладбище занимает огромное пространство, чуть не квадратную версту. Внутри двора масса построек. Я слыхал, что в одной Москве тяготело к этому кладбищу свыше пятидесяти тысяч семейств. Представьте доходы этого кладбища!

Я сам видал, как бывало, народ двигался на кладбище к великой утрене. Богатые — в собственных экипажах на чудных рысаках, кто — на наемных, а пешего народа, как песку, и не сочтешь! Это была удивительная, яркая, своеобразная картина. В ней было что-то таинственное вследствие гнета, тяготевшего, как тогда говорили, над «раскольниками».

Представьте, что творилось на кладбище в эту ночь при таком наплыве народа!..
Хорошо жилось тогда старообрядческому миру. Но вдруг грянул и на них гром, да такой, что весь старообрядческий мир по рогожскому согласию охнул и застонал.

Вернемся несколько назад. Старообрядцы с момента отделения от господствующей церкви до учреждения Белокриницкой митрополии в Австрии не имели своего священства, а пользовались нашими священниками, сманивая из бедных приходов деньгами и независимым положением. Многие «отцы» соблазнялись, убегали к ним и катались как сыр в масле. В числе таких сманенных на Рогожском кладбище находились два попа. Один из них, Иван Матвеевич, был человек очень скромный и безличный. Другой...

Ну, этот другой был Петр Ермилович! Для старообрядцев этим сказано все, а для непосвященных скажу о нем два-три слова.

Он убежал от церковников к старообрядцам, сманенный ими, и, будучи самодуром или сделавшись таковым у старообрядцев, так как сознавал свою силу для древлепрепрославленных, после смерти Ивана Матвеевича стал куражится над своими духовными детьми и доходил до страшного самодурства: он однажды разом обвенчал двадцать четыре свадьбы, обводя их всех вокруг аналоя.

Пока свадьбы съезжались, он сидел у себя в квартире, выпивал и не шел венчать, несмотря ни на какие уговоры. От него терпели все, ибо он был последний «разрешенный» поп. Дело в том, что беглые попы не преследовались властью и жили безбоязненно, но вдруг вышел закон, что те попы, какие есть в данный момент у старообрядцев, пусть и остаются таковы до своей смерти, но вновь сманивать воспрещалось под угрозой преследования как самих попов, так и сманивателей.

Старообрядцы приуныли и пускались на хитрость; так, где-нибудь в Туле после умершего попа Алексея под его именем действовал другой поп. Это, конечно, можно было сделать в Туле с каким-нибудь мало кому ведомым Алексеем, но в Москве с Петром Ермиловичем проделать этого было нельзя,— уж очень он был популярен, и все его хорошо знали в лицо. Он отлично понимал, какая он сила, и доходил до безумной дерзости.

Рассказывают, что на вопрос знаменитого московского митрополита Филарета: «Зачем ты бежал и изменил господствующей церкви?»— он отвечал: «Я не хуже тебя живу, владыко, и власть моя не меньше твоей». 

Старообрядцы боялись, как бы их единственный и последний поп не ушел обратно к церковникам, чем он постоянно им грозил, и ублажали его, чем могли. Всей своей фигурой он походил более на мужика, готового всякого схватить за глотку. Он был, помнится, рыжеволосый, с красным, далеко не симпатичным лицом. Перед смертью он все-таки поддался увещаниям Филарета и перешел в единоверие, где и умер в нищете, так как старообрядцы его оставили и ругали на всех перекрестках, а в единоверии в нем, как в попе, не нуждались —там были свои попы, поставленные и утвержденные законной властью.

Когда Петр Ермилович умер и на Рогожском кладбище не стало попа, тогда пришла ужасная весть — запечатать все алтари. Этот удар грома был так силен, что раскатился по всей Руси, отгрянул во всех отдаленных уголках старообрядческого мира и прокатился по всему стойкому Заволжью. Алтари были запечатаны, и храмы превратились в простые часовни. Толстый шнур был пропущен сквозь стены иконостаса и царские и северные двери, и огромные печати лежали на нем. В 1883 году мне показали через резные царские двери, отдернув несколько завесу, внутренность алтаря. Все там стояло, покачнувшись, все было покрыто густой пылью...

На кладбище случилось одно обстоятельство, наделавшее немало шума на всю Москву. Некий мещанин Семенов под видом жандармского офицера с жандармами и понятыми явился однажды ночью на кладбище для обыска, якобы на кладбище есть фальшивые, гуслицкие деньги. Напуганные обысками, кладбнщенцы растерялись и отперли свои сундуки. Забрав с лишком пятьдесят тысяч рублей, Семенов составил акт и спокойно удалился с деньгами, но потом попался и был судим. 

С кладбища не рвал только ленивый, а придраться могли каждую минуту, и все живущие там были в постоянной тревоге. - Тогда же на кладбище проживала замечательная личность, некто «мать Пульхерия». Это был крепкий столп древлего благочестия, и Пульхерия пользовалась громадным почетом; даже дерзкий самодур Петр Ермилович смирялся перед нею. Она пользовалась большою честью: московский митрополит Филарет оказывал ей самое глубокое уважение.

Когда умерла Пульхерия, стойкость старообрядчества как будто пошатнулась — вошли в жизнь многие новшества, стали носить «немецкое» платье, ездить в театр, появились дорогие рояли в домах и приглашались учителя танцев. Одним словом, все как-то разом навалилось на старую Русь и стало ее затирать и отодвигать все дальше и дальше.

П.И. Богатырев

Комментарии